Валентин Серов


Смертельная болезнь

1|2|3|4|5|6|7|8|9|10|11|12
 

СЯБРИНЦЫ
 

В. И. Немчинов отбыл свою ссылку, реабилитировал себя в своих гражданских правах, мечтал всю семью переселить в Киев, но мечтам его не суждено было осуществиться.

Заразившись на практике, тифом, он скончался в киевском лазарете, где я его застала за несколько дней перед смертью.

Удар был жестокий для нас с Тошей: он любил Немчинова, и неожиданность этого события удвоила его горе.

Маленькие детишки наши находились в Сочи, у Марьи Арсеньевны Быковой — высокообразованной, благородной личности, перед которой я преклонялась; педагогический талант ее был оценен всеми ее современниками. Я и Василий Иванович, крепко сдружившись с ней, не колеблясь доверили ей наших двух малюток. В момент его кончины я очутилась совершенно одинокой и на первых порах не хотела нарушить это одиночество: великое горе легче переживается вдали от людей, без свидетелей, когда не нужно делать усилий для того, чтобы не обременять посторонних своими тяжелыми переживаниями. Я продолжала жить в Сябринцах.

Почему-то мои близкие родственники решили, что меня оставлять одну жить в деревенской обстановке нельзя при том возбужденном состоянии, в котором я находилась, и... в одно прекрасное утро на пороге моей комнатки явился Тоша с красками, мольбертом и крохотным чемоданчиком.

Я надумал писать твой портрет, — шутливо произнес он, — ты, ведь, ничего не имеешь против этого?

Что я могла иметь против этого? Я давно жаждала иметь портрет, сработанный моим сыном.

Устроившись более или менее сносно в моем помещении, Тоша принялся за дело. Я постоянно носила кофту с меховым воротником и широкими обшлагами из того же беличьего меха. Он усадил меня к столу в самой естественной, непринужденной позе и просил остаться в моем обычном одеянии.

Первые сеансы прошли благополучно, мне даже как будто становилось легче на душе, и мое горе, казалось, было преодолено, как вдруг случилась совершенно неожиданная помеха, нарушившая Тошину работу. Пока он возился с предварительными подготовлениями: усаживал “натуру”, налаживал освещение, набрасывал пробные мазки на палитру и пр., пр., я сама оживилась, и по-видимому все обстояло благополучно.

Наступил момент художественного творчества... мы оба молчали, оба прониклись серьезным значением этого момента. Тоша пронизывал свою модель острым взглядом портретиста-художника, как будто проникал в самую сокровенную глубь души... Водворилась жуткая деревенская безмолвная тишина. Лихорадочное его внимание достигло высшего напряжения: видимо, он боялся потерять уловленное сходство, утратить удачное настроение. Все глубже, все пытливее вглядывался он в меня; у меня спирало дыхание в груди, что-то комком подкатилось к горлу.

Тоша! Я больше не могу... Не могу я переносить твоего взора: он душу мою обнажает! Мне жутко до боли, точно я бесстыдно выставляю напоказ свои страдания, свою нестерпимую муку.

Голова моя опустилась на стол, и глухие рыдания нарушили тишину. Вдруг раздался какой-то странный треск, что-то шумно упало... смотрю: Тоша стоит, прижавши лицо к окну, рамка откинута в сторону, у ног моих... разорванный в клочки портрет!!

Никогда мы не вспоминали об этом злосчастном случае, никогда мой сын не пытался более писать с меня портрета.

Маленькая записочка Гл. Ив. Успенского вывела нас из кошмарного, невообразимо нудного состояния. “Не хотите ли прокатиться сегодня вечером в Лядно, к А. В. Каменскому, тогда запаситесь тулупами”. Более обстоятельных писем я от Успенского не получала. “Сегодня баня топилась — хотите воспользоваться благоприятным случаем? Ждем к чаю”. Я подобным лаконическим записочкам была несказанно рада: они всегда сулили возможность видеть его, беседовать с ним, что случалось не особенно часто, хотя мы были соседями. В этот раз его записочка пришла особенно кстати; мы с Тошей тотчас приступили к сборам. Дорога была хоть не дальняя, но проезд 18-ти верст в крещенский мороз требовал все-таки некоторых мер предусмотрительности. Нашлись, наконец, сани, тулупы — двинулись! Мороз был лют?й: трещало сверху, потрескивало снизу. Замерзшие болота как стекло разбивались о тяжелые полозья. Лес погружен был в магическую дремоту; звезды задорно подмигивали. Тоша, попав в незнакомую компанию, угрюмо молчал, а Г. И., наоборот, был в ударе: ямщиков подзадоривал перегонять друг друга; изредка перекидывался “крылатым” словцом с гостями (кажется, Михайловский сидел в других санях); комья снега попадали и на нашу долю.

Поездки в Лядно в былые времена имели свою специфическую прелесть. Там, в болотах, среди леса, где не только не ожидаешь встретить человеческого жилья, но и собачью нору готов бы приветствовать с радостью, там вдруг нежданно, негаданно очутишься в приветливом помещичьем домике с прекрасным роялем, со множеством рисунков, с туго набитыми библиотечными шкафами.

Хозяин был глубоко просвещенный человек, отзывчивый ко всем культурным проявлениям жизни, активный деятель во всевозможных прогрессивных начинаниях.

Меня особенно привлекала жена его прекрасная музыкантша, ласковая, гостеприимная хозяйка. И кто только ни бывал в этом укромном уголочке, ютившемся в непроходимых болотах, описанных Глебом Успенским!

Приехали мы, наконец, продрогшие, голодные; рождественские каникулы притянули всех учащихся членов семьи, так что нас встретила веселая, молодая компания. Мы сразу все оживились, согрелись, насытились и тут же задумали поставить сцену из “Бориса Годунова” Пушкина, что и выполнили к общему удовольствию. Меня уволокли к роялю, подложили играть “Руслан и Людмилу”, а Г. И. мною тогда всецело завладел.

Он так увлекался этой чудной музыкой, что совершенно забылся в своем увлечении: ни залы, ни рояля, ни посторонних слушателей не существовало для него. В длинном выцветшем верхнем пальто, с бесконечной папироской в одной руке (он имел обыкновение, докуривая одну папиросу, другую держать уже наготове; не бросая выкуренной, на нее надевал свежую, и так без перерыва, пока не образуется сложнейшее сооружение чуть ли не в 1/4 аршина), другою он отмахивал такт с усердием завзятого капельмейстера, но все против такта. Невзирая на его лжедирижерство, я продолжала играть с величайшим удовольствием.

Дальше, дальше! — не давал он мне останавливаться. Таким образом я ему играла бесподобную музыку до поздней ночи.

Как это хорошо... как это дивно хорошо!... — он искал очевидно подходящих слов для выражения своего сильного впечатления.

Ну, едемте домой, — заспешил он внезапно и с тонкой иронической улыбкой добавил: “просвещать Углановых!” [Упомянутая фамилия Углановых употреблена в смысле нарицательном; я жила в их доме, народ охотно собирался слушать музыку, плясать, а иногда и книжку послушать.]

Следует пояснить эту легкую усмешку, что ее вызывало и почему она прорывалась неоднократно у Г. Ив., который относился ко мне весьма благожелательно.

Дело в том, что, начиная с 60-х годов, самые лучшие из интеллигентов, самые видные, самые передовые литературные силы проповедовали утилитаризм в искусстве. Из этого, естественно, вытекало, что народу и подавно эстетика не нужна, а насаждение музыки в мужицкой сфере ненужная трата сил.

Такой умный литератор, как Г. З. Елисев, мог до смешного горячиться и доказывать, “что прежде всего мужику нужно хлеба”. Опыт показал, что во время жестокого голода 1891 г. спрос на книгу был огромный именно в голодных губерниях, — приток книжки был особенно велик с появлением интеллигента в захолустной деревне. Мой личный опыт мне показал, что в самом нищенском селе, Судосеве Симбирской губ., мои работы по музыке имели всего больший успех.

Не о том хочу я здесь речь вести, а напоминаю лишь, что в 80-м году, когда я познакомилась с Г. Ив., он разделял взгляды своих современников и считал мою деятельность лишенной всякого разумного основания.

_____________

В. А. возмущался взглядами шестидесятников на искусство, за исключением Г. Ив., который вразрез со своими воззрениями, чуткой душой воспринимал тонко, глубоко все художественное. Не помню, в этот ли приезд в Сябринцы В. А. услыхал рассуждения Н. К. Михайловского о живописи, или он читал его раньше, но, вернувшись домой, он обрушился на Михайловского со всей тяжестью своих обычных обвинений:

Кто его просит соваться не в свое дело? Что он понимает в художестве? Пусть пишет о своем Марксе, — говорил он со злобой.

Не так жестко относился он к Г. И. Да последний и не выражал своих мнений так безапелляционно, особенно в чуждой ему области: всегда прислушивался к своему внутреннему “я”, прямо и честно сообщал свои впечатления, проникнутая глубоким пониманием (вспомним незабвенные слова о Венере Милосской).

В. А. не часто встречался с Г. Ив., молча вглядывался в него, и — не знаю, личные ли наблюдения, или инстинктивное понимание натуры Г. И. играли тут роль — читал мой сын произведения Успенского мастерски.
 

1|2|3|4|5|6|7|8|9|10|11|12 


Автопортрет (Серов В.А.)

Главная

Дети (Серов В.А.)





Перепечатка и использование материалов допускается с условием размещения ссылки Валентин Серов. Сайт художника.